Рубрики
ЖИЛИ-БЫЛИ

Не секрет, что сильным деревом приносящим добрый плод может быть дерево со здоровыми корнями. И наоборот, если корень не получает достаточно питания и ухода, дерево становится слабым и со временем может погибнуть. Мы не в силах выбирать семью в которой нам суждено родиться, так же как не в силах изменить наших предков. Но мы можем исследовать историю своего рода, чтобы увидев слабые стороны, не повторить ошибок, а сильные стороны и достижения передать далее по наследству. Наша рубрика «дневник памяти» о том, как можно глядя позади себя, делать свою жизнь более наполненной и плодородной, укреплять свои корни, обогащая, таким образом, себя и будущие поколения 

«Жили-были» — так начинаются сказки и жизненные истории. О смерти даже речь не идет, но прошедшее время этого оборота недвусмысленно указывает: вот и эти тоже — были, а потом их не стало, они умерли. И даже если рассказ заканчивается оптимистическим «…и умерли в один день», от самого его начала ясно: все закончится смертью. Что бы там ни случилось после «жили-были» — они все равно все умрут.

Моя бабушка Мария родилась в селе под Запорожьем в 30-х годах прошлого века. Село было необычным: половина его жителей имела итальянское происхождение, половина — немецкое; занимались они, в основном, ремеслами; особенно славились местные каменотесы. Среди них был и Пьетро Фабри, который переселился сюда из южной Италии. На нашем сельском кладбище множество надгробий из запорожского гранита, вырезанных моим итальянским предком.

Жена Пьетро была немкой, но мне немецкой крови не досталось: немка скоро умерла, оставив его молодым бездетным вдовцом. И тогда он взял в жены девушку из местных украинок; так начали смешиваться два народа, кровь которых течет в моих жилах. Одним из потомков Пьетро стал мой прадед Максим, отец Марии. Полтора века ассимиляции добавили к фамилии прадеда новые буквы (из Фабри он превратился в Фабрыс, а семья его — «Фабрысы»), но никак не изменили внешность сельчан; итальянская половина села по-прежнему выглядит массовкой из итальянского кино. Я это осознал, когда впервые отправился в Италию: в Будапеште в самолет внеслись шумные веселые люди, точь-в-точь мои сельские родичи, и две из трех женщин походили на бабушку Марию. Итальянцы немедленно принялись показывать всем подряд фото детей и внуков и шумно выражать восторг, проливая слезы умиления: А, белла бамбина! Белло рагаццино! — и так до самого Рима.

Бабушка была очень красива — итальянская и украинская кровь воплотились в женщину, сочетавшую красоту двух народов. Взрывной средиземноморский темперамент смягчился украинским благодушием, характер Марии был такой же, как ее речь. Она не говорила, а пела — о чем бы ни зашел разговор, я заслушивался; смысл не имел значения, я отдавался на милость форме. А форма эта ласкала, переливалась и звенела — вот так говорила бабушка Мария, вот такой у нее был характер — как украинская песня, от которой у всякого сладко сжимается сердце и наворачиваются слезы. А бабушка словно нарочно добавляла в говор мягкости и сладости: она умягчала и чуть продлевала звук «л», так что выходило у нее не «молоко», а «молльоко», на итальянский манер — так звучит в итальянском удвоенное L. Должно быть, это LL было певучим наследством итальянских предков.

Бабушку полным именем Мария мало кто называл. Муся — так звали ее в детстве; когда мой папа, еще мальчиком, впервые услышал это нежное детское имя своей матери, он от восторга вырезал его на футляре ее швейной машины. Не знаю, как отнеслась к этому бабушка, но от деда папе тогда досталось. Муся — так и я называл бабушку Марию, так зову свою дочь, которая оказалась полной бабушкиной тезкой: совпали имя, отчество и фамилия.

Бабушка рассказывала, что дом ее родителей был большой, обставленный красивой мебелью — совсем не так, как можно было бы ожидать от сельской хаты. Во время войны немцы выселили бабушкину семью на конюшню, а в доме устроили канцелярию. Немцы не очень притесняли селян: раздали колхозный инвентарь и скотину, поделили землю — трудитесь. И селяне трудились — не ради победы «великой Германии», а чтобы прокормиться в разоренном войной крае. Древнего старика Пьетро, который свободно говорил по-немецки, поставили старостой. Когда наши вернулись, Пьетро арестовали и будто хотели расстрелять, но тут начали приходить письма; писали их советские солдаты, которым он помог бежать из лагеря. Хотя плен по тем временам был делом предосудительным и подсудным, они вступились за своего спасителя. И Пьетро, слава Богу, отпустили.

Кто знает, не потому ли уцелел на войне мой прадед Максим, что Пьетро спасал пленных? Ведь Максим в Керченском десанте 1941 года был контужен, взят в плен и всю войну провел в концлагерях Германии, откуда его освободили только в 1945. Прадеда Максима я вспоминаю всегда вот так: стройный, рослый, серые глаза, узкое обветренное лицо, тонкие губы, крупный нос; он стоит на крыльце у двери, окрашенной в голубой цвет. На нем узкие черные брюки, заправленные в мягкие сапоги, бордовая рубашка и черный, в талию, жилет. Бабушка Мария обращалась к нему на «вы»; эта традиция отчасти сохранилась — мой отец и его сестра тоже были с родителями на «вы», а вот я — только с бабушками и дедушками.

В юности бабушка полюбила сельского парубка Николая, однако семья почему-то воспротивилась их свадьбе. И когда Николая забрали в армию, на флот, надолго, к бабушке посватался мой дед Алексей, который только что из армии вернулся, отслужив немалый срок. Его призвали в 1944 году, и служить ему пришлось семь лет, в том числе в Германии. Там дед демонтировал концлагеря, которые, как теперь выяснилось, вывозили в СССР для нужд ГУЛАГ (вполне допускаю: в одном из них могли держать прадеда Максима, будущего дедового тестя). О службе дед не рассказывал — но бабушка говорила, что из Германии он пришел седой; видно, насмотрелся там страшных для человеческой души вещей.

Времена тогда были тяжелые: бабушка еще до войны несколько лет подряд поступала в один и тот же класс сельской школы, но закончить его не могла. Каждому, кто трудился в колхозе, полагалась миска супа — и бабушка снова и снова бросала школу, чтобы заработать для своей большой семьи еще одну порцию. В войну школу закрыли, а после войны опять настали тяжелые времена. А тут дед заслал сватов, и бабушку выдали за него замуж. Алексей — бабушка почему-то называла его Леня, то есть Леонид — был человек работящий, умелый и характера веселого, в общем, первый парень на селе. Вот так и возникла семья бабушки Марии и деда Алексея, родителей моего отца и его сестры, моей тетки. Тетка унаследовала от бабушки красоту и голос; в молодости она пела в хоре, да и теперь еще поет так, что заслушаешься-наплачешься. Отец подхватил из итальянско-украинской крови какой-то бродячий ген и подался в моряки; характер его напоминает нрав деда Лени-Алексея, такой же заводной и юморной. А еще папа удивительно сноровист во всяком ремесле: от строительства гаража до создания точных миниатюрных копий старинных парусников. То ли это сельское происхождение, то ли гены Пьетро, но папа — человек на редкость умелый.

В 50-х семья переехала в Запорожье и купила участок земли на окраине. На участке построили дом, крышу которого покрыли черепицей из строения, которое стояло там до войны — это все, что от него осталось. Та черепица была исторической реликвией: на звонких красных плитках виднелось клеймо «Александровск 1901» — так назывался город Запорожье до 1921 года.

В Запорожье родилась тетка Валентина; отец окончил школу и сбежал в Херсонское мореходное училище, обосновавшись потом на всю жизнь в Херсоне. А бабушка и дедушка все это время трудились: дед механиком и водителем, а бабушка — швеей, поваром, кондитером, в общем, на тех работах, где образование не требуется, достаточно лишь иметь навыки, которыми обладает всякий сельский уроженец. Я часто гостил у бабушки Марии; мы славно с ней ладили, а вот дед к тому времени уже несколько утратил свою природную веселость, стал сварлив и часто бывал сердит.

Когда дед Алексей приезжал к нам в Херсон, он всегда привозил щедрые подарки, а меня неизменно водил в «Детский мир» и покупал любую игрушку, которую я просил. Годы и пережитые тяготы постепенно брали свое; дед перенес несколько инсультов, его частично парализовало. Он больше не водил машину и даже ходил с трудом, до конца своих дней подволакивал ногу. Помню, в один из последних его приездов в Херсон мы пошли в лес. Дед уже передвигался медленно и сильно хромал, но весь день проходил с нами по лесу, настойчиво взбираясь на песчаные «кучугуры» и разыскивая грибы. Лето тогда было засушливым; грибов мы не нашли, и единственное, что добыл дед Алексей, была сильная головная боль: ему, жителю индустриального города-миллионника, было непривычно обилие кислорода в нашем провинциальном воздухе.

К Новому году бабушка Мария и дед Алексей обязательно присылали нам посылку; бабушка держала поросят, а дед виртуозно готовил окорока в коптильне, устроенной на огороде. И ежегодно в конце декабря из Запорожья прибывал пахучий фанерный ящик весом килограмм десять; мы тащили его домой и торопливо, загоняя занозы, вскрывали. Под крышкой обнаруживался слой конфет, а под ним — тщательно упакованный в пергамент и холстину увесистый кусок бесподобного окорока, с которым не сравнится никакой хамон. Бабушка вообще готовила обильно и вкусно — один ее борщ чего стоил! Всегда, а тем более по праздникам, стол был щедр и разнообразен — бабушкиным детям и внукам не пришлось узнать, что такое трудиться за миску супа. Дед, помню, ел «наоборот»: семья начинала трапезу с первого блюда, а дед — с салата, после которого переходил ко второму, а уж потом к первому; он говорил, что так привык в Германии. А еще дед страстно любил читать и проводил за чтением долгие ночные часы; он читал все, что попадалось ему под руку, даже мои юридические талмуды. О том, что книга побывала в его руках, говорили запах табака и табачные крошки между страниц: дед читал с «цыгаркой» в зубах.

А потом, когда я был на третьем курсе Запорожского университета, дед умер. Его настиг очередной, кажется, уже четвертый инсульт, который его и добил. Врач «скорой помощи», поглядев в дедовы зрачки, покачал головой, и забирать его в больницу отказался. Несколько дней дед грузно лежал на постели; мы говорили с ним, брали за руку, но он оставался нем и недвижим. Только за день до смерти, когда тетка в тысячный раз взяла его за руку и произнесла «папа», из-под закрытых век деда покатились слезы.

Похоронили мы деда и уже возвращались с кладбища, и вдруг я вспомнил, как дед в свой последний приезд в Херсон упрямо карабкался на поросшую лесом сопку, кряхтя и хватаясь руками за податливую лесную почву. На нем были коричневые брюки и бежевый плащ. И меня, что называется, «накрыло». Больно было неимоверно — только что на кладбище от меня отрубили лопатой какую-то часть и закопали в рассыпчатой оранжевой земле. Больше нет человека, который часто ругал меня и назойливо поучал, отпускал соленые шутки, когда я женился, а когда-то давно подарил мне огромный самосвал — зеленый кузов, красная кабина и черные резиновые колеса, то и дело сваливавшиеся с осей. Когда-то и дед водил такой самосвал, я помню. И ничего этого больше не будет, как и моего деда, которого я, оказывается, очень любил.

И действительно — с дедом из жизни что-то ушло. Бабушка словно разучилась готовить: все стало пресным и невкусным, а ее знаменитый борщ стал совершенно несъедобен. Дом и хозяйство тоже стали другими: теперь уже не откармливали поросят, потому что некому стало коптить окорока. Бабушка завела уток, потом гусей, потом кур, потом козу. Построенная дедом теплица пришла в упадок и была разобрана. Посаженные дедом орехи доживали свой век, казалось, отмеренный жизнью деда; они болели и почти не плодоносили. Даже самогон больше не гнали — без деда получалось какое-то отвратительное пойло.

А потом жизнь выдала неожиданный кульбит, и колесо истории словно провернулось вспять: бабушка разыскала того самого сельского парубка Николая, в которого была влюблена всю свою жизнь. Он обнаружился в сельце под Запорожьем, сам-один — жена его умерла, дети выросли и разъехались, и старик уже готовился к смерти: об этом говорили припасенные в сарае гроб и памятник собственного изготовления. Бабушка попросила разрешения детей и повенчалась с Николаем. Они зажили в Запорожье, в нашем старом доме; бабушка ожила и снова начала вкусно и разнообразно готовить. «Молодые» совершили свадебное путешествие и навестили меня в Киеве; помолодевшую бабушку в новом пальто и белой косынке было просто не узнать. Как-то она призналась, что всегда любила Николая; но этой любви пришлось ждать своего часа целую жизнь. Впрочем, памятуя о том, как изменился дом со смертью деда, я думаю, что и его она тоже сильно любила; наверное, любовь — это не такая уж простая штука… Однако длилась новая бабушкина жизнь недолго: скоро Николая не стало. И бабушка потом, когда немного успокоилась, сокрушалась свои певучим голосом: «Не живуть воны в мене чогось, не живуть!».

Я закончил учебу в Запорожье и переехал в столицу; потом года полтора проучился в Европе и снова вернулся в Киев. Изредка я бывал в Запорожье, всякий раз отмечая, что бабушка становилась все меньше, словно усыхала; ее певучий голос стал тихим и хрипловатым. Дом постепенно перешел под руку моей двоюродной сестры и тоже изменился. Даже черепицу — ту самую, «Александровск 1901 г.» — заменили современным кровельным материалом. Скоро бабушке стала совсем в тягость жизнь в доме на сельский манер, и она переехала к дочери — в городскую квартиру. А потом она умерла.

Бабушка уже болела некоторое время, и прогнозы были неутешительны. И вот как-то утром позвонил отец, сказал чужим голосом, что бабушки больше нет, и повесил трубку. Я присел на полу в кухне и сидел там, покачиваясь, пока меня не «накрыло», как тогда, когда мы ехали с кладбища, похоронив деда Леню-Алексея. Все повторилось: я вспомнил бабушку такой, какой знал еще в своем детстве: работящей, быстрой, веселой, с певучей — «молльоко»-речью, и вот ее, именно такую, я только что потерял… Вечером я сел в поезд и уехал в Запорожье, на похороны.

Над гробом я стоял молча, и не было у меня слез: в узком деревянном ящике лежал незнакомый мне человек. Бабушку Марию, которую я знал и любил, я оплакал еще дома, в Киеве. Но ощущение было сильным и мне уже знакомым: от меня только что отъяли какую-то часть. Меня стало меньше, и мне осталось меньше, и кто-то смотрел на меня из толпы бездонными черными глазами, как будто прицениваясь: а твоя очередь — когда?..

Ничего нового в этой истории, конечно, нет; история всякой семьи будет примерно такой же: начнется словами «жили-были» и закончится чьей-то смертью. Но там, на незамысловатых путях-дорогах человеческой жизни, неизбежно ведущих к смерти, есть кое-что, что наполняет жизнь смыслом.

Вот и эта история, если в двух словах, о том же: о любви и смерти.